Вы уверены, что можете различать истинные цвета вещей? Тогда почему вы называете вино «белым», когда оно желтое? На протяжении столетий ученые пытались понять, определяет ли наш язык то, как мы видим мир. ЧТД разбирался в основных теориях.

Уильям Эварт Гладстоун (1809-1898) был не только четыре раза премьер-министром Великобритании, членом либеральной партии и одним из наиболее влиятельных английских политиков XIX века. Была у него — помимо госслужбы — другая страсть. Гомер. В свободное от работы время он на протяжении многих лет писал книгу о любимом поэте.

В 1858 году фундаментальный 700-страничный труд в трех томах с названием «Исследования Гомера и гомеровской эпохи» увидел свет. Реакция ученого сообщества на монографию знаменитого чиновника была, мягко говоря, неоднозначной.

Карл Маркс, например, — тоже фанат древней Греции — прочитал книгу Гладстоуна, после чего написал Энгельсу, что труд этот «является типичным примером неспособности англосаксов создать что-либо с филологической точки зрения ценное».

Другие были не столь радикальны. Мало кто отрицал виртуозность произведенного анализа. Более того, во многих аспектах исследование Гладстоуна остается образцовым и новаторским. Однако современники политика-эрудита были откровенно смущены некоторыми его идеями. Большинству догадки дотошного премьер-министра показались просто-напросто смехотворными.

Гладстоун отстаивал три основных тезиса. Во-первых, что Гомер не является псевдонимом разных авторов, а существовал в действительности и написал «Одиссею» и «Илиаду». Во-вторых, что Троя — не мифический город, а реальный. В-третьих, Гомер не знает, что такое синий цвет.

Если сегодня удивление может вызвать лишь последнее утверждение, в дни Гладстоуна с недоумением были встречены все три: все они находились в вопиющем противоречии с царившими в ту пору взглядами на мир. Впоследствии ряд научных исследований и открытий подтвердили первые две догадки британца.

Винноцветные волны и фиолетовые овцы

С третьим утверждением все непросто до сих пор. Разговор про восприятие цвета Гомером самому Гладстоуну показался настолько странным, что сначала он долго думал, включать ли его в книгу вообще. В конце концов автор включил эту часть — и тем самым положил начало исследованию границ цвета в языке, которым ученые заняты и сегодня, 150 лет спустя.

Там, где у Гомера в игру вступает цвет, филологические вопросы возникают сами собой. Например, он описывает море как «винноцветное» (oinops). Получается, его море — кроваво-красного оттенка? Допустим, это можно объяснить поэтической образностью. Но как объяснить быков, которые у Гомера тоже «винноцветные»?

Словом «фиолетовый» (ioeis) Гомер пользуется в «Одиссее», когда говорит о море. И ладно, пусть будет фиолетовое море. Но тут же в пещере циклопов мы видим овец, «красивых и больших, с толстой фиолетовой шерстью». А вот место в «Илиаде», где Гомер говорит о железе — и оно тоже фиолетовое. Как и цвет волос Одиссея, который Гомеру кажется идентичным цвету гиацинтов. Еще одно слово — chloros. Позднее в греческом оно стало обозначать зеленый цвет. Но Гомер пользуется им для описания лиц, объятых ужасом, розг, оливковых деревьев и даже меда.

Еще более вопиющей странностью кажется Гладстоуну молчание Гомера о цвете неба. «У Гомера перед глазами, — пишет он, — было совершенное проявление голубого. И он никогда так не говорил о небе. Его небо звездное, или широкое, или великое, или железное, но оно ни разу не голубое». Как будто вообще этот канал восприятия у щедрого на сравнения Гомера отключен. Слово kuaneos, которое в более позднем греческом будет означать «голубой», Гомер использует всего один раз, чтобы передать цвет бровей Зевса.

Все это, по мнению Гладстоуна, говорит о цветовой слепоте Гомера. И не только Гомера. Современники Гомера, насколько известно из источников, не отмечали оригинальность использованной им гаммы. Значит, они видели мир точно так же, как Гомер.

То есть все греки гомеровской эпохи обладали другим — на физиологическом уровне — аппаратом зрения, сильно отличным от нашего. К такому выводу приходит Гладстоун.

Судя по всему, говорит он, Гомер и его современники различали в основном черный, белый и красный (потому что это цвет крови). По мнению Гладстоуна, другие цвета греки начинают различать лишь после открытия способа производства краски. То есть после того, как человек научился отделять цвет от предмета. Способность различать цвета дальше стала передаваться по наследству, со временем совершенствуясь.

Цветная относительность

Вильгельм фон Гумбольдт (1767-1835), прусский лингвист, педагог и создатель Берлинского университета, после знакомства с языком басков выдвинул гипотезу о том, что язык так или иначе воздействует на то, как мы мыслим.

В первой половине XX века к идее Гумбольдта о влиянии языка на сознание обратились многие мыслители. Больше всего для ее популяризации сделали американцы. Эдвард Сепир, выдающийся лингвист и антрополог, изучил и описал несколько десятков языков коренных американцев. Эта полевая работа убедила его в коренном различии, неизбежно существующем между людьми, говорящими на разных языках.

Его студент Бенджамин Ли Уорф, лингвист, теософ и профессиональный противопожарный инженер, сформулировал на основании идей учителя то, что позже получит известность в качестве гипотезы Сепира—Уорфа, или принципа лингвистической относительности. По замыслу автора, он должен был дополнить — ни много ни мало — принцип относительности Эйнштейна.

Уорф утверждал, например, что языки коренных американцев диктуют их носителям картину мира, полностью отличную от европейской. В итоге их носители просто не способны понять некоторые очевидные западному человеку явления типа течения времени или различия между объектом («камень») и действием («падать»). Так появилось ворфианство, не одно десятилетие кружившее головы как академическим ученым, так и «массам трудящихся».

Самым известным ворфианским аргументом стала история об эскимосах и снеге из знаменитой статьи Уорфа 1940 года «Наука и лингвистика». В ней автор утверждал, что для эскимоса английское слово snow, описывающее любой вид снега — падающий, лежащий, летящий, мокрый, сухой, — почти непостижимо, и что у эскимосов для каждого вида этой субстанции есть отдельное слово.

Однако к 1980-м годам новые исследования не оставили камня на камне от этой теории. Оказалось, во-первых, что никакого «эскимосского языка» нет. Эскимосы — собирательное имя ряда народностей, говорящих на языках алеутской группы. И в этих языках есть всего лишь три «снежных» корня.

Во-вторых, нет никаких фактов, доказывающих, что мужчина, в языке которого нет, например, грамматического рода, не способен быть женоненавистником. Или что носитель языка, в котором названия предметов и животных соотносятся с местоимениями среднего рода (условный англичанин), не сможет понять, что «кровать», например, в русском языке, — это она, а «стул» — он.

В определенный момент популярным стал, например, такой анекдот: стоят у иглу два эскимоса, и один другому говорит: «А ты знал, что в языке белых мужчин, живущих в пригороде, существует более ста разных слов, чтобы сказать „лужайка“?»

Родной язык заставляет думать

Однако после того, как гнев образованного сообщества улегся, наука вновь обратилась к гипотезе Сепира и Уорфа. Новое поколение исследователей пришло к выводу: язык, на котором мы говорим, наше сознание все-таки определяет, пусть и косвенным образом. Но каким?

В этот вопрос углубился израильский лингвист Гай Дойчер, автор книги «Сквозь зеркало языка». Свою идею он первоначально изложил в статье «Определяет ли ваш язык то, как вы мыслите?». Для Дойчера нет никаких доказательств, что какой бы то ни было язык ограничивает человеческую мысль, но при этом на нее влияет.

«Если разные языки по-разному влияют на мышление, — пишет Гай Дойчер, — то не из-за того, что они позволяют помыслить, но из-за того, о чем они обязывают нас задумываться».

Гомер, конечно, был способен отличить один цвет от другого. Просто язык его эпохи позволял ему называть мед «зеленым». Точно так же, как в нашем языке принято называть желтое вино «белым», а желтый же апельсиновый сок — «оранжевым».

Но все же, почему небо не голубое? Потому что Гомера никто об этом не спрашивал.

Дойчер с женой провели занимательный эксперимент. Когда они учили с дочкой цвета, то делали это самым обычным образом, указывая на предметы и говоря, какого они цвета. За одним исключением. Они решили умолчать о цвете неба.

И вот однажды во время прогулки отец задал дочке вопрос: «Альма, какого цвета небо?». Девочка смутилась и ничего не ответила. Во время следующей прогулки Дойчер повторил свой вопрос. «Оно белое», — сказала девочка. И только во время третьей прогулки был получен стандартный ответ: «Конечно, небо голубое».